<< пред. << >> след. >> II
У матроса, шедшего за священником, как у истого южанина, язык чесался, так ему хотелось поболтать. Но он не смел заговорить, потому что аббат пользовался у своей паствы величайшим уважением. Наконец он расхрабрился.
— Хорошо ли вам на даче, господин кюре? — спросил он.
Дача эта была одним из тех крохотных домиков, куда провансальцы перебираются летом из городов и деревень, чтобы пожить на свежем воздухе. Аббат нанял избушку в поле, в пяти минутах ходьбы от своего дома, слишком маленького, втиснутого между другими домами, посредине деревни, у самого храма.
На дачу он не переселялся на все лето, а приходил только временами на несколько дней, чтобы пожить среди зелени и пострелять из пистолета.
— Да, мой друг, — сказал священник, — мне здесь очень хорошо.
Между деревьев уже виднелась низенькая дачка, выкрашенная в розовую краску и как бы исчерченная, исполосованная, изрезанная на кусочки ветвями и листьями оливковых деревьев, которыми был засажен неогороженный участок, где избушка эта выросла, как провансальский гриб.
Уже видна была и высокая женщина, которая то входила в дом, то выходила из него, накрывая к обеду маленький стол в саду. Каждый раз она приносила с методической медлительностью тарелку или стакан, салфетку или кусок хлеба — словом, то, что требуется для одного прибора. На голове у нее был маленький арлезианский чепец — черный шелковый или бархатный конус, на котором торчало нечто вроде гриба белого цвета.
Подойдя на расстояние голоса, аббат закричал:
— Эй! Маргарита!
Женщина остановилась, поглядела и узнала хозяина.
— А, это вы, господин кюре?
— Я. У меня прекрасный улов; вы зажарите мне сейчас зубатку на сливочном масле, на одном сливочном масле, понимаете?
Служанка, подойдя к мужчинам, оценивала взглядом знатока принесенную матросом рыбу.
— Да ведь у нас есть уже курица с рисом, — сказала она.
— Ничего не поделаешь, вчерашняя рыба — это совсем не то, что прямо из воды. Сегодня я хочу устроить себе праздник и полакомиться. Это не часто бывает, да и грех невелик.
Женщина выбрала зубатку и, унося ее, сказала:
— Ах да! Тут к вам один человек три раза приходил, господин кюре.
Он равнодушно спросил:
— Человек? Из каких?
— Да из таких, которым особо верить нельзя.
— Вот как? Нищий?
— Может, и нищий, не скажу. По-моему, мауфатан. Аббат Вильбуа посмеялся над этим провансальским словом, обозначающим преступника, бродягу: он знал трусливость Маргариты, которая не могла жить на даче, не думая весь день, а особенно всю ночь, что сейчас ее с хозяином убьют.
Получив несколько су, рыбак ушел. Но не успел аббат, сохранявший опрятность и привычки светского человека, сказать: «Пойду сполосну немножко лицо и руки», — как Маргарита, которая ушла в кухню и уже торопливо скребла ножом спину зубатки так, что чешуйки, слегка запачканные кровью, отскакивали, будто крохотные серебряные монетки, — крикнула:
— Вот он опять!
Аббат посмотрел на дорогу и увидел какого-то человека, который еще издали показался ему очень плохо одетым; тот неторопливо подходил к дому. Хозяин подождал, все еще улыбаясь ужасу служанки и думая: «А она, кажется, не ошиблась; право, он сильно смахивает на мауфатана».
Незнакомец приближался не спеша, засунув руки в карманы и глядя на священника. Он был молод, его кудрявая белокурая борода была не подстрижена, а вьющиеся волосы выбивались из-под мятой фетровой шляпы, до такой степени грязной и затасканной, что никто не смог бы определить ее первоначальный цвет и форму. На нем было длинное коричневое пальто, брюки, обтрепанные у щиколоток, и холщовые башмаки на плетеной подошве, отчего походка у него была беззвучная, мягкая, подозрительная — неслышная поступь бродяги.
Подойдя к священнику на несколько шагов, он немного театральным жестом снял рвань, прикрывавшую его голову, и открыл изможденное, чувственное, красивое лицо и плешь на темени — признак утомления или раннего разврата, потому что этому человеку было явно не больше двадцати пяти лет.
Аббат тоже немедленно снял шляпу, чувствуя и догадываясь, что перед ним не обычный бродяга, не какой-нибудь безработный или арестант, шатающийся по дорогам между двумя отсидками и уже разучившийся говорить иначе, как на таинственном тюремном языке.
— Здравствуйте, господин кюре, — сказал этот человек.
Аббат коротко ответил: «Приветствую вас», — не желая называть этого подозрительного и обтрепанного прохожего господином. Оба пристально поглядели друг на друга, и под взглядом этого бродяги аббат Вильбуа почувствовал вдруг себя смущенным, взволнованным, словно перед лицом неведомого врага; им овладело то странное беспокойство, от которого человека невольно охватывает внутренняя дрожь.
Наконец бродяга заговорил:
— Ну как, узнаете?
Священник с большим удивлением ответил:
— Я? Нет, я вас вовсе не знаю.
— Не знаете! Поглядите еще.
— Сколько бы ни глядел, я вас никогда не видел.
— Это-то верно, — ответил тот иронически, — но вот я вам покажу одного человека: его вы знаете лучше.
Бродяга надел шляпу и расстегнул пальто. Под ним оказалась голая грудь. Красный пояс, стягивая худой живот, поддерживал брюки.
Он вынул из кармана конверт, один из тех невероятных, разделанных под мрамор грязными пятнами конвертов, которые, лежа за подкладкой у нищих бродяг, хранят в себе какие-нибудь подлинные или поддельные, краденые или законные бумаги — драгоценную защиту свободы от встречных жандармов. Из конверта он вытащил фотографию — большую, величиной с письмо карточку, какие делались раньше; пожелтевшая, потрепанная, много постранствовавшая, она согревалась на теле этого человека и выцветала от его теплоты.
И, подняв ее вровень со своим лицом, он спросил:
— А этого вы знаете?
Аббат подошел на два шага, чтобы разглядеть, — и побледнел, потрясенный: это была его собственная карточка, снятая для нее в далекие времена любви.
Он молчал, ничего не понимая.
Бродяга повторил:
— Этого вы знаете?
И священник произнес:
— Да.
— Кто это?
— Я.
— Наверное вы?
— Да.
— Ну, так поглядите теперь на нас обоих — на ваш портрет и на меня.
Аббат уже видел, несчастный, уже видел, что эти два человека — тот, что на карточке, и тот, что смеялся рядом с нею, — были похожи друг на друга, как два брата; но, все еще не понимая, проговорил заикаясь.
— Чего же вы все-таки от меня хотите?
В голосе оборванца зазвучала злоба.
— Чего хочу? Прежде всего я хочу, чтобы вы меня признали.
— Кто же вы такой?
— Кто я такой? Спросите первого встречного, спросите вашу служанку. Хотите, пойдем спросим здешнего мэра; только покажем ему вот эту карточку, — и можете мне поверить, он посмеется всласть. Так вы не хотите признать, что я ваш сын, папаша кюре?
Библейским жестом отчаяния старик поднял руки и простонал:
— Это неправда!
Молодой человек приблизился к нему вплотную.
— Ах, неправда? Эй, аббат, довольно вранья. Понятно вам?
Лицо у него было угрожающее, кулаки стиснуты, и говорил он с такой неистовой убежденностью, что священник, пятясь от него, недоумевал, кто же из них ошибается в этот момент.
И все же он заявил еще раз:
— У меня никогда не было детей.
Бродяга ответил без запинки:
— И любовницы, может быть, тоже?
Старик решительно произнес только одно слово — гордое признание:
— Была.
— И эта любовница не была беременна, когда вы ее прогнали?
И вдруг старый гнев, подавленный двадцать пять лет тому назад, но не потухший окончательно, а лишь тлевший в сердце любовника, взорвал возведенные над ним своды смиренного благочестия, веры, самоотречения, и вне себя старик закричал:
— Я прогнал ее, потому что она обманывала меня и была беременна от другого; будь ребенок от меня, я убил бы ее и вас, сударь, вместе с ней!
Молодой человек смутился, пораженный искренним порывом священника, и заговорил мягче:
— Кто вам сказал, что ребенок был от другого?
— Она, она сама, и еще издевалась надо мной.
Тогда бродяга, не оспаривая этого утверждения, заключил безразличным тоном уличного мальчишки, выносящего приговор:
— Ну что ж! Значит, мамаша, издеваясь над вами, тоже ошиблась, вот и все.
Аббат, овладев собою после приступа ярости, спросил:
— А вам кто сказал, что вы мой сын?
— Она сама, когда она умирала, господин кюре... А затем — вот это!
И он снова поднес к глазам священника фотографию.
Старик взял ее и долго, медленно, с сердцем, надрывавшимся от муки, сравнивал этого незнакомого прохожего со своим давнишним изображением. Сомнений не оставалось — это был действительно его сын.
Скорбь овладела его душой, невыразимое, мучительное, тягостное чувство, подобное вновь вспыхнувшему угрызению совести. Кое-что он начинал понимать, об остальном догадывался и вновь видел перед собой грубую сцену расставания. Только для спасения жизни, под угрозой оскорбленного мужчины бросила ему женщина, лживая и коварная самка, эту ложь. И ложь удалась. А от него родился сын, и вырос, и стал этим грязным проходимцем с большой дороги, от которого несет пороком, как несет животным запахом от козла.
Он прошептал:
— Не угодно ли вам пройтись со мной, чтобы как следует объясниться?
Тот рассмеялся:
— Ах, черт! Да ведь я для этого и явился.
И вместе, бок о бок, они пошли по оливковой роще. Солнце уже закатилось. Резкая прохлада южных сумерек накинула на все невидимый холодный плащ. Аббат вздрогнул и вдруг, по привычке священнослужителя подняв глаза, увидел над собою дрожащую на небе мелкую сероватую листву священного дерева, прикрывшего хрупкой своей сенью величайшую скорбь, единственный миг слабости Христа.
И в нем родилась молитва, короткая, полная отчаяния, произнесенная тем внутренним голосом, который не доходит до губ и которым верующие умоляют спасителя: «Помоги мне, господи!».
Потом он повернулся к сыну:
— Итак, ваша мать умерла?
Новое горе пробудилось в нем при словах «Ваша мать умерла» и тисками сжало сердце; в этом чувстве была и тоска мужского тела, которое так и не забыло женщину до конца, и жестокое воспоминание о пережитой пытке, а еще больше, быть может (ведь она умерла), отзвук безумного, короткого счастья юности, от которого ничего уже не оставалось теперь, кроме вечной раны в памяти.
Молодой человек ответил:
— Да, господин кюре, моя мать умерла.
— Давно?
— Да уже три года.
Новое сомнение охватило священника.
— Как же вы не пришли ко мне раньше?
Тот ответил не сразу:
— Не мог. Были препятствия... Но простите, я прерву свои признания и позже продолжу их во всех подробностях, какие вам будут угодны, а пока доложу вам, что я со вчерашнего утра ничего не ел.
Волна жалости потрясла старика, и он сказал порывисто, протягивая обе руки:
— Ах, бедный мой мальчик!
Молодой человек принял эти большие протянутые руки, и они поглотили его тонкие, теплые и лихорадочные пальцы.
Потом он ответил с тем насмешливым выражением, которое почти не сходило с его губ:
— Ну что ж, я, право, начинаю думать, что мы все-таки столкуемся.
Кюре зашагал вперед.
— Идем обедать, — сказал он.
И вдруг с какой-то инстинктивной, смутной и неожиданной радостью он подумал о прекрасной рыбе, которую поймал; вместе с курицей и рисом она будет сегодня отличным обедом для этого бедного мальчика.
Обеспокоенная арлезианка ворчливо ждала их у порога.
— Маргарита! — крикнул аббат. — Живо, живо, возьмите столик, перенесите в комнату и накройте на два прибора. Да скорее же!
Служанка стояла в оцепенении от мысли, что хозяин будет обедать с этим злодеем.
Тогда аббат Вильбуа принялся сам снимать со стола и переносить в единственную комнату первого этажа приготовленный для него прибор.
Пять минут спустя он уже сидел против бродяги, перед миской супа из свежей капусты, от которого поднималось облачко горячего пара.
<< пред. << >> след. >> |